Выступивший грозным обличителем всего мусульманского духовенства, поэт всем существом своим презирал молчаливо сидевших перед ним двух хальфе. Каждое его слово было пронизано уничтожающей иронией, язвительная насмешка играла на его устах.
Абиш, молча наблюдавший за отцом, почувствовал, что тот дошел до крайней степени гнева. В глазах его он уловил такую горечь и усталость, что их не могла скрыть никакая ирония.
Своими словами о божьей благодати, имане — символе веры хальфе Юнусбек хотел завести Абая в тупик. Но поэту не впервые приходилось спорить с образованными муллами, кичившимися тем, что, изучив «Шарх-Губдуллу», они достигли высшей премудрости мусульманского богословия. В диспутах с ними Абай успешно поражал их изречениями из той же «Шарх-Габдуллы». И сейчас, в споре с Юнусбеком, он свободно ссылался на священные книги.
— Есть два символа веры, — говорил Абай, — истинный и подражательный. Истинный основан на глубоком убеждении, познаниях сердца и души, а подражательный — на слепом следовании обычаям веры. Вы далеки от истинного символа веры, ибо у вас нет истинных познаний. У вас нет даже подражательного символа веры, каким обладают простые темные люди, искренне выполняющие религиозные обряды, хотя и не понимающие их сущности. Ваш символ — обман и корысть… Если вам выгодно, вы будете называть белое черным, черное белым и ложь выдавать за правду. Вы любите говорить: «Клятва не устоит перед занесенным мечом» и «Нет такого греха, который не был бы прощен богом». Вы идете к русскому чиновнику, падаете на колени и лжете ему, а потом бежите к торговцу войлоком, купцу Сейсеке, проводите ладонями по лицу, молитесь и поносите того самого русского чиновника, перед которым только что унижались! И ко мне вы явились со своим символом обмана и лжи. Я вижу вас насквозь. Вы пытаетесь изречениями из священных книг убедить меня в необходимости уничтожить, утопить в крови безвинную, несчастную девушку! Вы хотите, чтобы я приложил руку к этому преступному делу. Что я могу вам на это сказать? Только послать проклятья на голову ваших имамов, которые прислали ко мне вас, людей, торгующих своей совестью! Вернитесь к ним и передайте то, что я вам сейчас сказал.
Хальфе переглянулись в нерешительности, не зная, как быть, но тут им помог Баймагамбет, ближе всех сидевший к выходу, — он широко распахнул двустворчатые двери, как бы говоря: «Путь свободен. Получили по заслугам и можете отправляться восвояси». Шарифжан с Юнусбеком, бормоча себе под нос молитвы, поспешили удалиться.
Абиш молча смотрел на отца. Абай сидел с закрытыми глазами, с трудом подавляя гнев, кипевший в его сердце, и судорожно сжимая пальцами карандаш. Так прошло несколько минут; наконец, успокоившись, поэт произнес:
— Надо записать все, что я им сказал!
Он напомнил о своей работе, к которой неоднократно возвращался в последние месяцы. Абиш знал ее, читал записи Абая в заветной толстой тетради, когда навещал отца, и сейчас у него появилось желание поговорить с ним и разрешить сомнения.
— Отец, я хочу спросить вас о некоторых непонятных для меня вещах, я говорю, о том, что вы записываете в вашу тетрадь…
Абай поднял на сына ласковый, ободряющий взгляд. Давно установившаяся между ними прочная духовная дружба крепла с каждым днем и радовала поэта. Иногда Абиш высказывал свои суждения по поводу особенно заинтересовавшей его мысли, и порой эти суждения приводили Абая в изумление своей зрелостью и глубиной.
Сейчас Абиш заговорил, желая выяснить давно мучившие его вопросы.
— В некоторых ваших наставлениях в прозе, «Кара-сезь», и даже в поэтических размышлениях вы выступаете, точно мулла, привыкший произносить проповеди. Вы иной раз употребляете слова, не совсем понятные простым казахам, которые заучивают ваши произведения. И я задумался: какая в этом необходимость? Сегодня мне стало ясно, что иногда это бывает нужно, — например, когда ведешь спор с муллой, как вы вели сейчас. Я понял, почему вы так пишете. Однако я все же не уверен в том, нужно ли затемнять смысл своих произведений ради нескольких мулл и ходжей. Ведь таких хальфе, как Шарифжан и Юнусбек, которые только что побывали здесь, очень немного. Так есть ли расчет вам, поэту, отказываться от понятного всему казахскому народу языка?
Абиш, хотя и осторожно, но открыто высказал отцу все свои сомнения, как он привык это делать в часы их вечернего общения. Абай улыбнулся.
— Если я обличаю нечестивые мысли и недостойные дела мулл, я должен говорить с ними их языком, чтобы мои слова прозвучали для них убедительно.
— Значит, — улыбнулся Абиш, — слова «истинный символ веры», «подражательный символ веры», произнося которые простой казах может просто себе язык сломать, вы употребляете только в споре. А в литературных произведениях ваших их не будет?
— В некоторых будут. И в прозе и даже в стихах!
— И вы засоряете свой прекрасный язык ради жалкой кучки хальфе и мулл! — не сдавался Абиш.
— Ты говоришь необдуманно, Абиш! — ответил Абай. — Их мало, но у них большое влияние на народ, и они причиняют ему много зла. Я убедился в этом во время разбора двух крупных дел — убийства Сармоллы и кровавой борьбы за Макен. Муллы, отравляя народ ядом суеверия, обрекают на страдания не только невежественных жителей степи, но даже и горожан. Нам иногда кажется, что город — это только источник света, культуры, знаний, просвещения, что здесь не может быть места невежеству. Но мы жестоко ошибаемся, как раз в городах свили себе гнезда ишаны, имамы, хазреты, хальфе и настоятели мечетей и медресе. В городах много школ, но и мечетей много. Несчастный городской житель порой напоминает мне узника, скованного цепями невежества по рукам и ногам и брошенного в темницу.