Буран неистовствовал шесть дней. На седьмые сутки на безоблачное морозное небо поднялось холодное солнце, настал безветренный, тихий день. Молодые табунщики, которых с такой надеждой и отчаянием звал Алтыбай, пришли к яру Жымба и увидели торчащие то там, то тут гривы и хвосты погибших лошадей и их наполовину объеденные волками трупы.
У подошвы холма валялись разбросанные клочья старой шубы Алтыбая, чуть подальше нашли оторванные голенища и головки его сапог. Из-под снега торчала половинка истрепанного черного малахая.
Двенадцать лет из своей тридцатилетней жизни табунщик провел с лошадьми. Не видевший ни дня, ни ночи, он погиб, до последнего дыхания защищая чужое добро.
Когда с наступлением тепла снега растаяли и земля просохла, путникам, подъехавшим к яру Жымба, представилось необычайное зрелище.
На дне яра стояли, прижавшись друг к другу боками, около тридцати мертвых лошадей. В ночь большого бурана, спасаясь от наседавших волков, эти лошади бросились в овраг вслед за рыжим вожаком, скользили в сугробах и останавливались, сбиваясь в кучу. Так, бок о бок увязшие в глубоком снегу, они замерзли стоя. Весной, когда начало таять, застывшие трупы лошадей, опирающихся друг на друга, не меняя своего положения, стали оседать вместе со снегом. Так они и стояли теперь, сбившись в плотную кучу, как это обычно делают летом живые конские табуны, спасаясь от оводов. Было страшно видеть, что, мертвые, они стояли прямо, словно изваяния мартовской стужи.
В ауле Акшокы рядом со скотным двором в низких, темных землянках ютилось несколько семей бедняков. В одной из них оплакивали гибель Алтыбая его старая мать и жена с тремя маленькими сиротами. А в соседней землянке маялся на голом полу его двоюродный брат, двадцатилетний чабан Байтуяк. И его настигло несчастье в степи возле байского стада. С начала зимы он пас овец Дильды в урочище Акшокы, и там его прихватил январский лютый буран. Задолго до этого дня, изрядно промерзнув на пастбище, юноша жаловался Дильде, что «одежда у него плохонькая, сапоги рваные, в дыры снег набивается». Расстроенная вестью о болезни Магаша, Дильда и слушать не стала сетований пастуха.
— Дала ведь я осенью твоей матери овечьи шкуры. Если она поленилась дубить их да шубу тебе сшить, пеняй на себя. И так мою душу тревога о Магаше нашем гложет, взвалить мне, что ли, еще и твои заботы на себя? Уходи и больше на глаза не являйся! — Так, накричав на парня, она прогнала его ни с чем.
В эти дни весь аул тужил, получив из города сообщение о тяжелом положении Магаша. Услыхав от людей, что его болезнь похожа на болезнь Абиша, Дильда плакала и причитала дни и ночи напролет. И вообще-то плохая хозяйка, в этом году она уж вовсе забросила все дела, не обращала никакого внимания на предупреждения близких, что в этом году будет джут, что зима все лютеет и что «пасти скот нынче не легче, чем биться с врагом».
Черствое, себялюбивое даже в горе сердце Дильды было глухо к страданиям других людей. Вот ее печаль должна быть общей печалью. А что такое рядом с ее бедой какие-то там жалобы пастухов! Что они пьют, едят, во что одеваются, на чем ездят, каково им приходится в морозной степи, сытые у них семьи или голодные? Даже если об этом говорили другие, Дильда пропускала все мимо ушей.
Тщетно жаловался Байтуяк: «Шубенка у меня старая, чекмень дырявый, ветер прожигает до костей. В мороз мне на коне усидеть невозможно, приходится слезать и пешком по степи бегать. И тут беда: сугробы выше колен, снег набивается за голенища, а я уже обе ноги себе ознобил!» — Говоря об этом, он плакал, но так и не услышал в ответ ни единого теплого слова.
В укрытых холмами ущельях Акшокы, где паслись аульные овцы, не бывало сильных буранов, гонящих скот по ветру. Зато каждый день метет злая поземка, которую в этих местах зовут «белым иноходцем». Никогда не утихающий холодный ветер бьет в лицо мельчайшей снежной пылью, загоняет ее за ворот, за пазуху, в голенища сапог. В зиму большого джута, если «белый иноходец» и не превращался в «белый буран», то дул день и ночь без передышки. Ледяной северный ветер, полосуя степь, заваливал все овраги глубокими снегами.
Не только перемерзшее тело юного Байтуяка изнывало от муки в изношенных, драных лохмотьях, за последние дни и душа его истомилась от горя и досады. Исхудалый, с выпирающими под кожей костями и багровыми пятнами румянца на острых скулах, Байтуяк не выдержал — лютый январский день свалил его с ног.
В сумерки вернувшийся в аул юноша, едва переступив порог своей землянки, упал наземь, дрожа всем телом, стуча зубами и плача. Маленькие жесткие ладони матери, в страхе гладившей его холодные щеки, стали мокры от слез. Еле ворочая языком, с трудом раскрывая застывшие губы, он шептал проклятия:
— Доконали меня, довели! Холод пронял насквозь. Смерть моя приходит, мама дорогая! Накажи их бог! Голым, в лохмотьях жизнь прожил! — И он вытянулся на полу, теряя сознание.
Теперь, когда весть о смерти Алтыбая пришла в темные лачуги пастухов, Байтуяк совсем обессилел. Болезнь с первого же дня круто взялась за него. Целый месяц он пролежал в жару и бреду, а под конец месяца начал кашлять. Жестокий недуг поразил не только легкие, но и горло. Он уже едва мог глотать свою скудную пищу. Юное тело Байтуяка было быстро побеждено чахоткой. Он таял, как восковая свеча, угасал.
Сломленный болезнью, он не мог, однако, успокоиться: вся его душа, охваченная гневом против тех, кто безжалостно загубил его жизнь, изливалась в потоке скорбных жалоб и проклятий. Задыхаясь, он поверял свои горькие мысли старой бабушке, день и ночь безмолвно проливавшей слезы у его изголовья, да безутешной матери, вдове Талымды.